Анна Ващило
Бессознательные пружины писательства.
Психоаналитические отличия художественного текста и графомании
Текст доклада, прозвучавшего на I международной психоаналитической конференции "Искусство и его отношение к бессознательному", которая состоялась 26 февраля 2022 года.
Глава 1
Зачем мы пишем? Бессознательные пружины писательства


Писательство представляет собой практику проблематичную. И мы пока даже не говорим непосредственно о литературном творчестве, скорее просто о стремлении выразить себя в тексте, ведь оно в той или иной мере знакомо почти каждому говорящему существу, особенно в эпоху интернет-технологий. Современный человек пишет длинные посты в социальных сетях, развернутые смс, детальные письма, подробные объявления на сайтах. Для этих действий не нужно быть литератором, но точно нужно стремиться что-то писать, вершить письмо.

А зачем субъект стремиться вершить письмо?
Что бы он сам нам ни предлагал в качестве ответа («Мне это нравится», «Я так успокаиваюсь», «Мне проще написать, чем сказать»), как психоаналитики мы понимаем, что это вряд ли удовлетворит наш подлинный интерес. Поэтому будем исходить из предположения, что никакая повторяющаяся практика не возникает в жизни субъекта без внутренней, психической необходимости. А искать эту необходимость мы будем в эффектах, которые письмо производит.

Эффект I: Призыв Другого

Письмо как процесс располагается в области обращения к слову, а значит, это отчасти его сближает с процессом говорения. Что такое говорить с другим?

Как прямо скажет Жак Лакан в семинаре «Психозы»: «говорить с другим – это, прежде всего, давать слову другому, как таковому». Данная логика также хорошо прослеживается на знаменитом графе желания. Согласно ей, смутная потребность, стремясь к выражению в человеческом порядке, неизбежно проходит через пункт кода языка, так называемую копилку означающих. На Графе этот пункт не случайно отмечен литерой А (Autre), поскольку указанная копилка впервые обнаруживает себя на стороне Большого Другого. Так, мать, откликаясь на зов младенца, еще не умеющего говорить, вместо него располагает этот зов в символических координатах – «Ты голоден» или «Ты замерз» – и исходя из этого означивания выстраивает свое взаимодействие с малышом.

В последствии, в результате вхождения в язык, субъект сам сможет означивать свои побуждения, но поскольку он продолжает пользоваться все тем же языком, пришедшим к нему от Другого, он все еще остается зависимым от первичных отношений и нуждающимся в них. Таким образом, обращение к слову, будь то слово звучащее или слово, фиксированное в письме, прежде всего оказывается призывом Другого.

Необходимость слова, как необходимость Другого, особенно ярко заявляется о себе на примере психозов. Разбирая случай Даниэля Шребера в уже упомянутом III семинаре, Лакан говорит: «Бог, который открылся Шреберу, – это присутствие, и способ его присутствия – речь». Он отмечает, что базовый язык, изобретенный судьей, явно указывает на то, что внутри даже воображаемого мира существует нужда в означающем. И как мы помним, результат разворачивания собственного бреда Шребер фиксирует в мемуарах, то есть в письме. Писательство становится его сингулярным способом сконструировать место Другого.


Эффект II: Слово как Закон

Обращение к слову – это не только попытка прописать само место Другого через присутствие языка. В случае, если Другой признан на символическом уровне, то в психическом, кроме всего прочего, он выполняет еще одну функцию – кастрирующую – и, конечно, это мероприятие не обходится без участия слова.

Если кастрация в психическом состоялась, именно слово выступает тем посредником, который навсегда вторгается между субъектом и его удовольствием, получаемым от кромок тела.

Описанную драму Жак Лакан прекрасно демонстрирует в VI семинаре «Желание и его интерпретация». Он напоминает, что мать одновременно предоставляет младенцу грудь и печать означающей артикуляции. Соответственно, после отлучения ребенка от груди в его расположении остается разве что означающая артикуляция, заставляя оральное влечение реализовывать себя через слово. В последствии в слове найдут свои удовлетворения и прочие частичные влечения. Так, оно возложит на себя глобальную функцию поддержания Закона, то есть запрета на инцест.

«Стремление голодного рта выражается этим же ртом в форме последовательности означающих, у него появляется возможность обозначить желаемую им пищу». Жак Лакан, VI семинар «Желание и его интерпретация».

Напомним, что на функцию слова как запрета опирается и вся психоаналитическая практика, выстраивая себя вокруг разговора, как некого третьего, полагающего предел любым телесным отношениям.

Ее также приходится учитывать и при поиске внутренних пружин писательского акта. Причем любопытно, что в типично бытовых представлениях мы чаще привыкли полагать, что письменное слово, становится связывающим мостиком между разлученными субъектами (как, например, это было с влюбленными Наполеоном и Жозефиной), а собственно разделяющая функция письма ускользает от нашего внимания.

Однако, с точки зрения психоанализа, письмо как предел для запретных удовольствий гораздо более любопытный вектор для исследования. Не будем делать далеко идущих выводов, но все-таки упомянем, что нежнейшая дружба и подлинная страсть Фрейда к Флиссу развернулась не где-нибудь, а на страницах их переписки. Интересно помыслить эту письменную связь не как попытку сблизиться, а напротив – как способ держаться друг от друга на почтенном расстоянии – на расстоянии слова.

Эффект III: Слово умалчивающее

До настоящего момента мы занимались тем, что сближали понятия речи и письма, теперь настало время внести важный разрез. «Нельзя сводить текст к языку, к речевому акту в строгом смысле слова», как справедливо об этом говорит Жак Деррида. Ведь действительно, письменная речь хоть и берет свое начало в том же истоке, что и речь разговорная, но по своей сути она все-таки отлична от нее, поскольку опирается не только на фонемы – минимальные звучащие единицы, но и графемы – минимальные единицы письменности. Переход от акустического образа к образу графическому дает, как минимум, еще один раунд цензуры, которая привносится в высказывание. Далее попробуем эту идею проиллюстрировать.

Как говорит Лакан в VII семинаре «Этика психоанализа», «всякая мысль движется бессознательными путями». В процессе артикуляции львиную долю свой полноты и насыщенности она теряет, о чем может достоверно свидетельствовать почти любой говорящий субъект, когда-либо пытавшийся выразить себя словами.

Язык схватывает не все – это психоаналитическая аксиома. Загоняя мысль в свои рамки, он производит ее разметку: разбивку на слова, выстраивание логических связей между ними. Подобную разметку в психоаналитическом смысле можно помыслить в качестве цензуры. Кстати, в кабинете именно по сбоям цензуры аналитик замечает, что что-то стремится проникнуть в речь, помимо воли говорящего анализанта, например, оговорки.

В письменной речи оковы символической разметки еще более жесткие, чем в речи разговорной. Настолько жесткие, что разницу фраз «Ко злу дорога широка» и «Козлу дорога широка» в отрыве от контекста можно обнаружить только при чтении, потому что графическая запись исключает возможности в «ко злу» распознать «козла».

Приходится констатировать, что глаз так не ошибается, как ухо. Глаз четко считывает манифестацию. А субъект, предпочитающий письменное высказывание устному, прекрасно знает это свойство записанного слова – оно не выдаст лишнего. Письмо не позволит прорваться ни каламбуру, ни оговорке, ни остроте. Так что если они и зарождаются на письме, то с большой вероятностью это произвольно организованная автором гетерограмма.

Пример гетерограммы:

«Область рифм – моя стихия,
И легко пишу стихи я;
Без раздумья, без отсрочки,
Я бегу к строке от строчки,
Даже к финским скалам бурым
Обращаюсь с каламбуром».

Дмитрий Минаев, поэт.



Эффект
IV: Слово – экран от желания Другого

В письмо мало что может вторгнуться не только со стороны возврата вытесненного, но и со стороны другого субъекта. Отправленный текст представляет собой монолит, потому что он дан адресату весь от начала и до конца, он не разворачивается перед чтецом во времени. Что значит – писца нельзя перебить, в его речь нельзя ворваться с комментарием, и потому эта позиция оказывается гораздо более обезопасенной от вторжения желания Другого, чем речь живая.

В связи со сказанным, можно сделать несколько выводов. Во-первых, письменное взаимодействие может становиться стратегией защитить себя от вторжения желания Другого. Обозначим эту стратегию так: «Я могу говорить только, если ты молчишь». Во-вторых, стоит предполагать и обратное – стратегию агрессивности, так как манифестируемая защита очень часто оборачивается скрытым нападением: «Я хочу говорить только, если ты молчишь»/«Я хочу, чтобы ты молчал».

Кроме того, следует учесть, что письмо представляет собой не только акт, но и объект. В психоаналитическом смысле его можно рассматривать как объект уступки, потому что он посылается Другому, вместо себя. Для иллюстрации можно вспомнить все те многочисленные случаи неприятных объяснений между людьми, которые были произведены не при личном присутствии оппонентов, а посредством оставленных писем.


Эффект V: Слово удовлетворяющее

Пожалуй, достаточно сказано про функцию разделения, которую берет на себя слово: как в отношениях с наслаждением, так и в отношениях межсубъективных. Давайте теперь обратимся к другой его ипостаси – дарующей и разрешающей удовлетворение. Жак Аллен Миллер указывает на нее в работе «6 парадигм наслаждения», описывая парадигму под названием «Наслаждение в символическом». Он говорит об устранении наслаждения посредством означающего, и сразу следом – о восстановлении его в форме желания. Все мероприятие Миллер называет «переписыванием влечения в терминах символического».

Вслед за Лаканом Миллер утверждает, что расщепленный языком субъект, то есть субъект, претерпевший кастрацию, представляет собой «бытие смерти», функцию означающих. Поэтому на помощь мертвому бытию в восстановлении утраченной связи с либидинальным приходит фантазм.

«Фантазм заключает в себе всё то живое, что содержится в наслаждении. Он содержит жизнь, живое тело благодаря интеграции в него маленького а в качестве образа, включённого в структуру означающих, образа наслаждения, плененного в символическом». Ж.А. Миллер.

Аналитический опыт говорит, что писательство как акт очень часто создает сцену, на которой разыгрывается фундаментальный фантазм. Один из таких примечательных примеров нам завещан самим Фрейдом в тексте «Торможение, симптом, тревога». Фрейд упоминает фантазии коитуса при виде чернил, вытекающих на белый лист бумаги. То есть, само действие разворачивания письма, будучи включенным в фантазм, отсылает к другому удовлетворению – к удовлетворению кромками тела: к эякуляции или к испражнению. Таким образом, письмо становится метафорой, заступающей на место удовлетворения частичным объектом. Особенно эта ремарка актуальна для русскоговорящего субъекта: глагол «писать» в русском языке после снятия цензуры ударения напрямую отсылает к мочеиспусканию.

Предварительные выводы:

Если вы обратили внимание, углубляясь указанную тему, мы уже совершили виток по графу желания: мы поговорили о слове, как о присутствии Другого, о слове, как о разделяющей метке закона, о слове как о объекте и наконец мы добрались до слова, вписанного в фундаментальный фантазм. Таким образом, мы описали этапы посвящения субъекта в Эдип, и это позволяет сделать вывод: что мотивы обращения к практике слова, в том числе к слову написанному, во многом диктуются субъективной позицией в эдипальном конфликте, а также структурными необходимостями, которые в этой позиции обнаруживаются. Например: необходимость прописывания места Другого как такового, необходимость привнесения закона, необходимость экранирования от гнета желания Другого, необходимость в удовольствии и так далее…

Если структурная необходимость носит не ситуативный характер, а перманентный, устойчивый, писательство становится симптоматичным явлением – то есть отмеченным меткой симптома и выполняющим его функции по установлению связи между регистрами символического, воображаемого и реального в психическом субъекта.

Глава 2
От письма к литературе: текст художественный и текст графоманский

Наконец мы продвигаемся от писательства, как некой частной повторяющейся деятельности, в область литературную, и самое время заинтересоваться, как происходит этот переход. Как, грубо говоря, досужая «писанина» вдруг становится литературой?

Мы будем исходить из того, что проблема «кто является писателем, а кто им не является?» скорее всего лежит в области признания, и потому здесь уместно будет вспомнить гегелевскую диалектику раба и господина. Аналогичным образом, как признание раба делает господина господином, так и признание читателя делает субъекта что-то пишущего – писателем с большой буквы. Вспомним хотя бы тот факт, что Фрейд, не будучи литератором и не метя в эту роль, удостоился литературной премии Гете.

Встает вопрос: почему одни пишущие субъекты признаются или читающим сообществом или профессиональными критиками, а другие – в лучшем случае слывут графоманами?

Кстати, разберемся с терминами. Под графоманами в литературной критике обычно подразумевают авторов, отмеченных страстью к литературному творчеству, но при этом неподкрепленных талантом – такова буквальная цитата из литературной энциклопедии терминов.

И аналогичное означающее можно найти в психиатрическом диалекте: в большой энциклопедии по психиатрии или толковом словаре психиатрических терминов. То есть графомания – это еще и вполне себе нозологическая единица – это патологическое стремление к многописательству, влечение к письму, практика создания текстов, претенциозных по форме, бессмысленных по содержанию, отмеченных высоким самомнением автора.

Не надо быть ни психиатром, ни литературным критиком, чтобы усмотреть всю проблематичность этих определений. Они не прочерчивают четкой границы, где же та грань между болезненной страстью к письму и вполне себе литературой, между филологией и логофилией. Врачи указывают на самомнение автора и бессмыслицу его произведения, а критики на отсутствие таланта, однако ни те, ни другие не дают никакого мерила, кто определяет критический удельный вес смысла, самомнения и таланта.

Впрочем, надо отдать этим общим усилиям должное: введением понятия «графомания» и психиатры, и литераторы что-то пытаются означить. Только это что-то абсолютно не схватывается описательными категориями. В связи с этим, вероятно, психоанализ, поможет пролить больший свет на данное явление, поскольку он опирается не на воображаемые, а на структурные подпорки.

В первой части нашей работы мы уже вывели, что писательство как устойчивая практика в жизни субъекта возникает в месте психической структурной необходимости. Попробуем теперь, оттолкнувшись от аналитических концепций, выявить, что же определяет в психическом, каким будет текст, который пишется. Пока лишь предположим, что на результат писательства так же, как и на побуждения к писательству, влияют определенные психические основания.

Кто говорит и кто пишет?

Жак Лакан в своей многолетней семинарской работе оставил некоторые ключи, которыми мы можем воспользоваться. Для этого нам снова придется от создания письменного текста немного откатиться в область говорения, чтобы выяснить, а кто, собственно, в субъекте держит речь, кто говорит?

Впервые этот вопрос Лакан ставит в III семинаре и там же на него однозначно отвечает: говорит Я, причем говорит из места Другого:

«Другой – это место, где складывается я, которое говорит с тем, кто слышит», – Жак Лакан, «Психозы».

«Аристотель заметил, что человек думает своей душой, так и я говорю, что субъект говорит с собой своим я», – Жак Лакан, «Психозы».

Сразу отметим, что эта мысль по мере продвижения семинарской деятельности у Лакана только крепнет. Вот она же появляется в VIII семинаре:

«Быть субъектом – значит занимать свое место в большом Другом, в месте речи».

В X семинаре:
«Субъекту предстоит сформироваться в месте Другого под видом означающего на основе того запаса означающих, который в этом месте уже был накоплен…<…>».

Таким образом, субъект не только заимствует язык на стороне Другого, он также заимствует свое место в Другом, из которого на основе этого языка он выстроит собственную речь. В X семинаре, говоря о тревоге и дробя фрейдовский термин unheimlich (жуткое), Лакан даже назовет это место – домом, Heim.

«Человек находит свой дом в месте, расположенном в Другом…<…>»

Принимая во внимание сказанное, мы можем сделать вывод, что пользование языком и превращение его в речь у разных субъектов осуществляется по-разному, поскольку субъективная нарциссическая сборка – сборка Я – также принимает исключительно сингулярные формы.

Вспомним, что в III семинаре Лакан предлагает выделять по крайней мере два кардинально отличных друг от друга способа языкового оперирования: невротический и психотический. Как мы сейчас уже можем сопоставить, данные структурные позиции как раз отличаются друг от друга наличием или отсутствием нехватки в Другом, местом для будущего Я, о котором мы говорили выше. Или перефразируя: психотическая и невротическая позиции отличаются фактом или отсутствием факта кастрации Другого.

Описанные психические обстоятельства напрямую влияют на качества производимой субъектом речи или текста. Вот несколько замечаний Лакана из того же III семинара:

«…<…> если невротик в языке обитает, то психотик, напротив, служит ему обиталищем, им одержим».

«Психотики никогда так и не включились в игру означающих, разве лишь путем внешнего подражания».


«Психотик не может постичь Другого иначе, как в его отношениях с означающим, он воспринимает лишь скорлупу, оболочку, тень, форму слова».

Сразу обращают на себя внимание точечные указания на одержимость языком, подражательность, формализм обращения со словом, исключающий заботу о содержании. Кажется, у нас появились определенные созвучия с представлениями литературных критиков и психиатров о графомании. Более того, Лакан, цитируя Фрейда, даже указывает на нарциссическую нагруженность словесной психотической конструкции, отсылающую нас к пресловутому высокому самомнению авторов-графоманов.

«Психотики любят свой бред, как любят они самих себя».


Однако, в данном высказывании нам важен не только намек на либидинальную нагрузку текста. Отмечая любовь психотика к собственному бреду, Лакан дает ценную наводку, какое место пытается сконструировать субъект этой заплатой – то самое место Heim, которого в расположении у психотика не оказалось. Таким образом, сам текст становится вместилищем для субъекта, как если бы он из слов, словно из сухих веток, свил себе гнездо для жизни, хайдеггеровский «дом бытия». Только в случае психотической позиции – это дом пустующий.

Это невротику есть, что вложить в свое высказывание – свой объект, который он получил в результате сепарации от Другого, а в психозах, поскольку Другой не претерпел кастрации, объект, как объект желания, психотику даже не был явлен.

Следствием описанных эдипальных неудач становится вереница слов, которая закручивается в психозах не вокруг объектного центра, а которая самолично пытается на особый манер подобным псевдо-центром стать. При этом данная вереница слов по своей сути остается обедненной, как форма без содержания. Для бессодержательной речи в русском языке есть прекрасные именования: «пустослов», «пустомеля», «пустозвон» или – переходим уже в область писательства – «бумагомаратель», «писака», «рифмоплет».

Выводы:

Подытожим. Мы выяснили, что структурная психическая позиция накладывает свои отпечатки на обращение с языком, а значит и на качества, присущие производимой речи или тексту. Но позволяют ли психические различия авторов определять их тексты как художественные или как лишенные художественности? – вот в чем вопрос.

Художественность – это эстетическая категория, и она напрямую зависит от эстетичесих запросов потребителя. Если потребитель нацелен на смыслы, то, возможно, ему будет не просто довольствоваться исключительно словесной формой. И наоборот – если потребитель наводнен смыслами безо всякой литературы, то отсутствие принуждения к пониманию может стать для него интересным эстетическим опытом.

Тренды, наметившиеся еще с конца 20 века, говорят, что современный читатель готов принимать формо-тексты, также, как современный зритель готов заворожиться пустой рамой из-под картины в музее современного искусства. Но какой это читатель и какой зритель, с какими психическими потребностями? Любой абсурд работает как художественный ход только при наличии того, что не обманывает – Имени отца. Но это тема уже для другого разговора.

Февраль 2022 г.

Made on
Tilda